МИЭК – с 1999 года!
RUS/ ENG

Мои целебные стажировки в клинике доктора Алексейчика. Часть 1. Ясность и гласность

Автор: Лелик А.

 

Началось с того, что мне предложили пойти «на дело». «Дело» — это рвать малину с профессорской дачи на соседней улице. Профессор с женой уже третью неделю не наведываются, а малина у них слаще не бывает — чего ж добру пропадать?! Я малину, признаться, никогда не любила, но зато очень любила разные «дела». Кто и когда настучал на нас, этого мы никогда не узнаем теперь. Влетело изрядно. Наказанием было — собирать малину, но только на этот раз свою. Но профессорская-то росла у забора, ветки склонила прямо прохожим в ноги: «съешь меня». А наша — в овраге, а там гадюки и ужи водятся. Да и вообще я же малину не люблю. Чтобы мне было не так страшно, пойду-ка выпущу кур из курятника — говорят, что змеи их боятся. Змеи вообще всех боятся, больше даже, чем мы их. Куры охотно покинули свое жилище. Некоторые даже пытались взлететь от радости, вот только овраг с малинником их отчего-то не манил. Курей собирали долго, всей улицей, от мала до велика. В наказание — три дня без друзей и купания в речке и пожизненный сбор малины. Которую я не люблю. После этого «дела» было еще много разных «дел» — их-то в отличие от малины я любила.

 

Я проснулась. Сон еще не ушел окончательно, и какие-то доли секунды мне не удавалось понять, на даче я или где? Реальность стала проясняться: я в кабинете доктора Ремейкиса. Дача мне снилась, хотя события сна достоверны на сто процентов. За исключением лишь того, что с пожизненным сбором малины не вышло: я перестала там бывать, с тех пор как мне исполнилось четырнадцать лет. Сны о даче — готовая работа для исследований. Часто ли снятся людям сны, в которых с точностью до звука и запаха повторяются события прошлого?

 

Потянулась, хотела понежиться и насладиться утренней дремой, но вспомнила, что через полчаса отделение оживет, а спать, в то время как все работают, я не умею, не люблю и не хочу (привычка тех дачных времен).

 

У проснувшегося отделения есть свои характерные образы, звуки, запахи. Первое: тихое и аккуратное шуршание швабры по полу. Никто не гремит ведрами, не переговаривается в голос. Все делается тихо и незаметно, тактично — наверное, по-литовски. Помню, когда я лежала в киевской больнице, утро неизменно начиналось с чертыханий уборщицы; казалось, что у нее восемь ведер и она жонглирует ими, периодически роняя; вспоминались ею при этом все президенты, депутаты всех созывов и главврач в придачу. Здесь, на Васарос, я не раз удивлялась тому, насколько деликатны работники отделения — те самые, чья работа менее всего заметна. Даже язык не повернется назвать их уборщицами. Женщина в халате, тихая, почти безмолвная, с едва заметной улыбкой. Заходит в кабинет или палату, наводит там чистоту и испаряется. Никаких разговор «за жизнь», никаких вообще разговоров. Эта деталь вовсе не мелочь — это было одним из первых удивлений в мою первую стажировку, когда я жила в палате на первом этаже. После феи с ведром и шваброй (называю ее так без малейшей иронии) начнут звучать голоса отделения. Голос доктора Ремейкиса, который громко, при этом словно мурлыча, скажет «Лабас ритас» (доброе утро) и уйдет в палаты, оставив в коридоре

 

стойкий запах парфюма (один из неизменных атрибутов утренней жизни отделения). О парфюме доктора ходят легенды. Самая интересная, конечно же, написана Юлюсом — о том, как он стал товарищем доктору, покупая тому «товар» — одеколоны в Париже. У меня история об одеколоне доктора скромнее и географически, и эпически. В одну из стажировок я жила в кабинете Казиса, и мои вещи пропитались шикарным мужским ароматом (видимо, тем самым, заботливо добытым Юлюсом в столице моды). Приезжаю домой, открываю чемодан — и читаю в глазах мужа вопрос, им не озвученный, но вполне оправданный. Квартира наполнилась запахом: для мужа — запахом постороннего мужчины, а для меня — запахом стажировки и маленького кабинета на втором этаже...

 

Скоро откроется дверь в кабинете доктора Алексейчика, он войдет, наденет халат, переобуется, распахнет окно и спустится вниз, где пациенты уже ждут утреннего обхода и некомфортных вопросов. Вопреки всем стереотипам (ведь он же «хозяин», «начальник»), заведующий появляется в отделении, не привлекая внимания. Последним на «административном» этаже появится доктор Дашукас. Тихими беззвучными шагами он войдет в кабинет, наденет халат и так же беззвучно, как и вошел, спустится на первый этаж к пациентам. Ближе к началу приедет Донатос — волонтер и друг отделения. Мы улыбнемся друг другу. Он был и остается не только гидом и переводчиком для тех, кто стажируется в отделении, но и наглядным примером того, как отделение меняет жизнь человека, если человек отделение ценит и любит. Жизнь в отделении для меня неразрывно связана с Донатосом, и немало важного происходило благодаря его пояснениям и замечаниям. Но об этом — чуть позже. А сейчас пятиминутка — одно из самых центральных событий жизни отделения. В кабинет к доктору входят без стука, присаживаются на свои места: стул возле стола неизменно для доктора Дашукаса, на диване ближе к окну — доктора Ремейкиса. Традиционные сорок минут пятиминутки — это и представление новых пациентов, и выводы о дне минувшем, вчерашнем, и планы на день грядущий, и наметки лечения пациентов в целом. Но кроме того — это еще вероятность словесной дуэли, анекдоты, истории из жизни и даже возможность заработать пару евро. Обычно я сижу на пятиминутках возле доктора Ремейкиса — удобное такое местечко. С другой стороны, как правило, сидит старшая медсестра Таруте. Стоит закрыть глаза, и мне кажется, я могу с точностью до каждой бумажки на столе заведующего воссоздать всю атмосферу начала рабочего дня отделения.

 

Мне очень дороги эти первые утренние часы, в них много приятных, привычных и важных ритуалов, к которым я успела привыкнуть с первых дней стажировки. Ритуалы, или традиции — это важная составляющая любого коллектива. И чем здоровее и значимее они будут для сотрудников, тем плодотворнее будет жизнь всего коллектива. Как тут не вспомнить Экзюпери и его Лиса, который жаловался маленькому Принцу на то, что мир не совершенен, но как здорово, что в нем еще остаются традиции, ритуалы. Лис повествует о том, что четверг — время, когда охотники отправляются на танцы к девушкам, и тогда лисы могут без препятствий совершать вылазки в курятники. А если бы охотники отдыхали с девушками когда им вздумается, то что стало бы с лисами? Пятиминутка — это время, когда пациенты свободны и предоставлены сами себе. При этом они знают, что всё происходящее наверху — происходит по их поводу и в их честь, а потому второй этаж остается недоступен для пациентов, словно отгорожен невидимой стеной: никто не посягает на внимание докторов в эти минуты. Иногда пациентов приглашают на пятиминутку, для того чтобы весь коллектив мог задать им свои вопросы или познакомиться с ними.

 

Пятиминутка, кофе из автомата за пятьдесят центов, короткие диалоги с пациентами — и бегом на группу. Опаздывать не рекомендуется. Все это время в клинике настолько живо, наполненно, ясно и просто, что само пребывание там, по сути, и есть интенсивная терапевтическая жизнь. В моем случае — интенсивные терапевтические стажировки.

 

* * *

 

У каждого из нас на свете есть места, Что нам за далью лет всё ближе, всё дороже, Там дышится легко, там мира чистота Нас делает на миг счастливей и моложе.

 

Игорь Тальков. Чистые пруды

 

Мое дачное детство — это словно потерянный рай, место, куда я мысленно и во снах возвращаюсь вновь и вновь, чтобы зачерпнуть ладонями счастье и умыться им, как холодной водой из прозрачной реки. Я часто вспоминаю то время, потому что кажется, будто именно там раскрывалась и оживала моя здоровая, сильная часть. Бабушка Нина говорила каждый раз, что она сделает-де в конце концов из лентяйки человека. Бледную и худую меня это хоть и обижало немного (я же вроде бы уже готовый человек), но, с другой стороны, было даже приятно, что кому-то есть дело до того, что из меня в итоге вырастет. Лентяйкой я вроде бы и не была. Но у девочки бетона и асфальта 90-х и зрелой женщины, пережившей ребенком войну, взгляд на труд и отдых

 

разнился значительно. Я и тогда видела, или даже, скорее, чуяла, что она жалеет меня, все время пытаясь откормить, научить, воспитать, отмыть, закалить. Буквально через месяц жизни на даче я будто забывала все ужасы своей домашней жизни (которые, конечно, не стану здесь описывать, оставив их в кабинете психотерапевта) — все это уходило куда-то далеко, а я оказывалась в надежных «ежовых» рукавицах двоюродной бабушки Нины. Друзья, редкие приезды деда, банные дни, душ «естественного нагревания», каждое утро, начинавшееся с кормления кур в курятнике, походы на речку, сбор урожая или колорадских жуков (как повезет) — приключения самые настоящие... Именно там не нужно было надевать маски, тревожиться: первозданный мир, жизнь как она есть, трудная и прекрасная, а не запутанный клубок взрослых игр. Там было возможно Быть, постигая все многообразие жизни, радуясь и печалясь от души. Это было и остается очень важным — находить утешение, когда утешителями становятся не только люди, но сам мир, природа, небо, земля, звезды. Там были освоены уроки радости. Радости не только от близости друзей или близкого человека, но и радости одиночества. Там не бывало скучно. Там было возможным плакать в одиночестве, не чувствуя себя одинокой.

 

Дача не случайно приснилась мне той летней ночью 2015 года, в одну из моих стажировок, — в клинике я стала медленно, но уверенно воскрешать в себе то сильное и здоровое, что определенно и ясно я ощущала в себе все эти годы. А ежовые (временами) рукавицы Александра Ефимовича «делали из “недопсихолога” человека». Все то, что было уже рождено и воспитано во мне однажды и когда-нибудь проявлялось, пусть даже робко и несмело, теперь воскрешало и возрождалось с какой-то удвоенной силой, стряхивая горы ненужного хлама. Стажировки стали для меня целебными, и если я берусь описывать происходившее там, то не сумею ограничиться лишь профессиональной сферой.

 

Отделение

 

Когда я впервые ехала на стажировку, в моей голове было стерильно. Я отлично понимала, что больница европейского государства будет, очевидно, отличаться от больницы в Украине. Но я не бывала ни в каких других больницах, кроме как в родных, да и в тех была только по случаю рождения детей и лишь однажды с воспалением легких. Поэтому я не знала, куда я еду и как буду жить. Жизнь в клинике стажирующегося психолога изрядно отличается от жизни, например, работающего там психолога. С одной стороны, стажирующийся всего лишь гость без особых прав и обязанностей. С другой стороны, преимущество в том, что эти две недели (ровно столько длилась каждая из моих стажировок) — это пребывание нон-стоп в отделении, среди пациентов и медсестер, это жизнь сообразно режиму, общий душ и туалет, совместные чаепития и возможность жить жизнью отделения интенсивно, погружаясь, что называется, с головой.

 

Что такое отделение? Это уютный дом в старом районе города, среди зелени и высоких деревьев. Весьма похоже на санаторий: чисто, красиво и никаких характерных признаков больницы, никакой казенщины. Пожалуй, картину санатория нарушает лишь желтый дом (по традиции Петербурга) за высокой оградой. От него веет тревогой и вечным вопросом («А не окажусь ли я там?») — вопросом, который хотя бы раз в жизни задает себе каждый. Отделение доктора Алексейчика — крайний корпус; два неполных этажа: палаты, столовая, процедурная, сестринская на первом этаже и четыре кабинета и комната для групповой терапии на втором. Когда я впервые попала туда, то несколько удивилась — где необъятные палаты с зелеными крашеными стенами, где безымянные больные (кто ж упомнит имя, когда их десятки), где суета и хаос, привычные для больницы? Я не лежала в стационаре клиник психического здоровья в своей стране — но по долгу своей работы бывала там. И контраст меня поразил. Отделение маленькое, семейное и уютное. И это не эйфория от новизны — бывая там и до семинара, и после, и вне зависимости от него, могу точно сказать: «зимой и летом» отделение одним цветом. Забегая наперед, скажу, что меня приятно удивил тот факт, что перед семинаром никто специально не красит заборы и не моет окна. Отделение живет своей жизнью, и даже пятиминутки проходят как обычно.

 

Я не стану описывать стены, мебель и устройство комнат. Отделение — это не стены и окна. Отделение — это люди. И именно люди — будь то пациенты, сотрудники или же Александр Ефимович — являются моим интересом, моим делом и — рискну назвать — моей любовью, т.е. тем самым, за чем я, собственно, и еду за тридевять земель.

 

Жизнь в отделении устроена весьма своеобразно, и тут уж вряд ли дело в менталитете или близости Европы. Это уже заслуга заведующего и его соратников. Руководитель в привычном смысле слова — это тот, кто «руками водит», указывая руководящим перстом, кому и что делать и кому и за что отвечать. В этом отделении рушатся все представления об иерархии и ответственности, а после выстраиваются другие, более соответствующие норме или даже Истине.

 

В связи с таким устройством жизни отделения мне вспоминается один из моих любимых отрывков из книги Александра Ефимовича «Психотерапия жизнью». Это случай о том, как он с

 

маленьким пятилетним сыном был на прогулке. В это время подбежала собака и стала громко лаять. Сын стал убегать, а затем руки отца подхватили его и вознесли вверх. И тут он перестал бояться. И в этом состоянии (победа-то одержана!), уже сверху сын смотрит на собаку. «Слабое «Я» превратилось в могучее «Мы» — пишет доктор. А я, пользуясь темой семинара 2016 года, дерзаю идти дальше: не только слабое «Я» превратилось в могучее «МЫ», но и отцовское «Я» смогло ощутить в этот момент полноту «МЫ». И я иду в своих размышлениях еще дальше. Чтобы это «МЫ» было здоровым, а не больным, совместным, соборным, а не слитным и склеенным, необходимо принимать роль каждого отдельного «Я» в этом союзе. В отделении не стерильно, не гладко и ровно. Но там у каждого есть своя задача, свое место, своя незаменимость в одном и одновременно с этим своя заменяемость в чем-то другом. Чтобы проявилась сила отца, нужна была минутная слабость сына. Чтобы сын стал сильным, нужны были надежные руки отца. Как часто этот случай всплывал в моей памяти и в конце концов превратился в необходимую уже метафору того, какими могут быть отношения в отделении! Пятилетний сын не ощутил бы себя сильным и защищенным, не будь отца рядом, но и отец не ощутил бы себя настолько сильным, не будь рядом сына.

 

Ясность и гласность

 

Годы моего детства частично совпали с перестройкой. Ассоциации с ней у меня своеобразные. Горбачева помню мало. Вспоминаю, что он однажды навещал Донецк с каким-то своим визитом, а я, еще совсем маленькая, надев красивое платье и заставив бабушку завязать мне бант, устроилась на подоконник и прождала его у окна. Видимо, для меня хозяин страны был в одном ряду с Дедом Морозом, и, кажется, я ждала каких-то чудес в этот день. Когда за окном стемнело, меня уговорили слезть с подоконника и поесть. Я поела, отправилась спать и отчего-то стала плакать. Видимо, в тот момент я оплакивала свою веру в правителей. Помню, конечно же, и слова про гласность. Я понятия не имела, что именно они значили тогда, но именно слова «ясность и гласность» первыми приходят на ум, когда хочу описать «политику» внутри отделения. Ясность и гласность — из тех «китов», на которых стоит отделение. Впервые я попала в коллектив, где все разговоры ведутся не кулуарно, а открыто. Наверное, есть и какие-то личные разговоры, но обычно все решается коллективно, во время пятиминуток или групп (если речь идет о пациентах). В мои первые дни в отделении во время пятиминуток я вжималась в диван и пряталась за доктором Ремейкисом: Александр Ефимович открыто озвучивал то, что кто-то сказал ему лично, и никто этому не удивлялся; все недовольства, обиды и наоборот — похвала и добрые слова озвучивались без цензуры и без утайки. С одной стороны, это создает напряжение — открыто говорить о своих недовольствах или выносить на всеобщий суд какие-то конфликты — нужно иметь смелость. Но напряжение это здоровое, рабочее и, к большому, сожалению, очень редкое в жизни. Куда чаще можно увидеть, как люди, сгорая от невыносимого внутреннего напряжения, стараются изо всех сил «сгладить» острые углы взаимоотношений. Тогда перекос идет в другую сторону — эксгибиционизм, стриптиз души там, где стоит сокрыть, сдержать. Появляются отношенческие оборотни из разряда «в трусах и в галстуке»: слишком оголено там, где нужно иметь силы и мужество быть сдержанным, и слишком напряжено, и накручено, и замолчано там, где должно быть свободно, очевидно и досказано. В итоге отношения становятся нежизнеспособными — столько в них уже неправды, обид и одновременно с этим оголенных слабых мест. Людям не хватает смелости быть собой, конфликты сглаживаются и замалчиваются, а на душе остается осадок, смазанный слоем фальшивых улыбок и избегания смотреть в глаза. Итог — разрыв отношений.

 

Не скрою: иногда, когда доктор Алексейчик ругался с докторами, Казисом и Ромасом, я в ужасе думала: «Ну все, конец!» Хотя «ругался» — это не то слово; правильнее — вступал в конфликт, обоюдный и, главное, открытый. И, конечно же, не каждый может выдерживать такое напряжение, быть готовым каждую минуту нести ответ за свои слова и действия. Потому есть те, кто не приживается в отделении — как из числа пациентов, так и из сотрудников.

 

Здесь все предельно ясно и гласно, в голос. На группе доктор Алексейчик вызывает на дуэль Казиса замечанием о том, что галстук у него дорогой, итальянский, как половина зарплаты заведующего в клинике. «Сейчас я его с тебя сниму», — говорит доктор и протягивает руки. Казис начинает тягать за галстук заведующего, на глазах у всей группы происходит что-то не вписывающееся ни в какие рамки. Признаюсь, я испугалась тогда: эмоции докторов были нешуточными — настоящий гнев, не сыграть такого. Помню, что даже после группы я была смущена, мне вдруг стало тревожно: а вдруг они так повздорили, что теперь никогда не пожмут друг другу руки? Но после группы им обоим нужно было идти на встречу с директором клиники, и, спускаясь с лестницы, я увидела, как доктор Ремейкис с хмурым выражением лица поправляет на ходу воротник рубашки заведующего, который молча идет чуть впереди. Когда на следующий день во время пятиминутки я озвучила свою тревогу о том, что они могли не примириться, оба пожали плечами и сказали, что если по-настоящему умеешь войти в конфликт, то и выйти из него тоже сумеешь...

 

Помню, во время своей первой стажировки, однажды после группы, испугавшись за последствия одной ситуации, участником которой я была, пришла к заведующему просить совета. Он меня успокоил одним вопросом-нокаутом: «Аня, — сказал он, — почему Вы думаете, что одним своим словом сможете свести с ума или обострить состояние моих пациентов?» (А ведь и правда — почему?) А на следующий день, придя на группу, доктор в лоб спросил у пациентки, что такого между нами произошло и отчего та распугивает «несчастных украинцев» своей шизофренией. Я была просто в шоке. Мне хотелось сквозь землю провалиться. Привычнее жить так: решить что-то свое и для себя, а дальше хоть трава не расти. Но видимо, из отделения так просто не уйти, и мне пришлось краснеть, бледнеть и снова краснеть. Между мной и пациенткой обострился конфликт, и нужно было сейчас, при Юлюсе (который вел эту группу), при Алексейчике и других участниках группы давать ответ за каждое свое слово — и за то, что вчера я «перепуганная прибежала к заведующему». Нам с ней многое удалось прояснить публично, и вновь стерлись грани: кто кого лечит и кто лечится. Более того, на это время мы обе (и кажется, что и все вокруг) забыли о ее шизофрении и о моем дипломе психолога. Мне предстояла сложная задача — озвучить свои тревоги о том, что я вчерашним конфликтом могла обострить ее болезнь (пациентка не лежала на стационаре, а приходила лишь на дневные группы, и сутки мы не виделись). Она в ответ смогла рассказать, как подействовала эта ситуация на нее. (Сразу оговорюсь, что никто никого с дулом у виска не принуждает говорить, просто сама ситуация открывается так, что замолчать, замазать ее не остается желания.) Удивило меня то, что когда я выражала свои опасения о ее обострении вслух, не заведующему в кабинете, а ей при других пациентах, та среагировала непредсказуемо для меня. Она поблагодарила за то, что я сказала, потому что, наверное, в таком же страхе ее обострений живут ее трое детей и муж. И что она все это чувствует, но дома табу на произнесение слова «шизофрения», и от этого ее попросту распирает невероятная злоба, которую она и срывает вот так импульсивно на тех, кто под руку попадется; а тут я из Украины, эпицентра политических событий (весна 2014 года). Оказывается, вскрывая это, заведующий предчувствовал (или знал наверняка) о пользе для пациентки того, что может между нами произойти, и попросту использовал эту возможность для ее блага. И для моего.

 

В 2016 году моя стажировка совпала с датами проведения семинара. Я приехала на десять дней раньше, чтобы как следует познакомиться с пациентами и поучаствовать в подготовке к семинару. В это время поступила пациентка — женщина преклонных лет, пенсионерка, с депрессивным расстройством и алкоголизмом в анамнезе. Мне ее жалко было очень — пожилая, молчаливая, с каким-то отсутствующим взглядом...

 

Шел третий день семинара. На диване напротив уборной сидит она (назовем ее Ритой) и у стоящих в очереди в уборную людей просит по евро. Кто-то шарит по карманам, кто-то отрицательно машет головой, кто-то дает мелочь. Дошла очередь до меня. Мне показалось, что она меня узнала (до этого мы практически каждый день бывали на одной группе в отделении). Она просит у меня евро «на кефир». И я даю. Хотя понимаю, что правильнее было бы пойти в обед и купить ей кефир. Понимаю, но даю, спешно, стараясь не смотреть в глаза ни ей, ни ситуации. На пятиминутке следующего дня рассказываю об этой ситуации. Рассказываю, просто чтобы доктора понимали, откуда взялся алкоголь, что незачем подозревать других пациентов и делать обыски палат. И вот семинар закончился, мы отдохнули в воскресный день, а в понедельник — отделение живет своей привычной жизнью. Во время группы заходит, как всегда, Александр Ефимович и, обращаясь прямо к Рите, говорит:

 

— Тут у нас попрошайка завелась. Деньги у честных людей вымогает — «на кефир». А сестры потом понять не могут, откуда водка в отделении. А сердобольные люди дают деньги. Так, Аня?

 

Пауза. Рита смотрит на меня, на доктора, опускает глаза. Я готова сквозь землю провалиться. Чувствую себя предателем: я ж сама дала деньги, не сказала ей, что нельзя так поступать, а просто достала евро из кармана. Заведующий грозит расправой: если еще раз такое повториться, Рита вылетит вон из отделения.

 

— Зачем, Вы, Рита, мое отделение позорите? Люди станут думать, что мы тут вас не кормим, что сестры и доктора у нас злые, раз уж к ним нельзя обратиться. А на самом деле не обращаетесь, потому что алкоголик всегда знает, у кого просить. Вы ж лицо несчастное сделали — кто ж вам не даст. А свои, конечно, не дали бы.

 

Мне стало совсем стыдно. Конечно, говорил это Александр Ефимович и для меня, а точнее — прежде всего для меня. Я извинилась перед Ритой за то, что дала ей евро, и за то, что, находясь в эйфории от семинара, как-то отключилась от жизни отделения и его пациентов. Та, в свою очередь, извинилась перед отделением, сказала, что очень нужно ей оставаться здесь и она будет стараться не впутывать других людей в свои алкогольные истории.

 

Как бы я поступила сегодня? Как минимум, сделала бы вдох и глубокий выдох, прежде чем реагировать на ее просьбу. А затем, рискуя опоздать на семинар, села бы к Рите узнать, для чего ей

 

евро и почему она просит здесь у всех подряд. Потом позвала бы Иоланту (медсестру отделения); и ситуация не ограничилась бы привычной для Риты схемой — «евро-алкоголь-стыд». Конечно же, в любом случае озвучила бы это на пятиминутке, но тогда знала бы, что сама для себя поступила по совести в отношении пациента. Это очень тяжелый урок для меня. И писать об этом совсем не просто, до сих пор до конца не отпустило чувство вины перед Ритой и отделением; и, безусловно, если бы не способность доктора Алексейчика выЯСНять и проЯСНять — то ситуация попросту прошла бы мимо, как каждый день проходит мимо нас тысячи подобных ситуаций, не превращаясь в опыт, не приводя нас в сознание. Сколько поступков совершено так, чтобы «не видеть, не слышать, не думать, не чувствовать»... А если все же — смотреть, слышать, понимать и проживать?

 

Ясность и гласность — это когда можно ясно и в голос (вслух) сказать то, что ты говоришь себе самому, или кулуарно, на ушко, и при этом промолчать там, где нужно сберечь, придержать язык, не пустословить.

 

P.S.

Когда я писала эти строки, подошла моя младшая дочь и, кинув взгляд на экран монитора, сказала, что я пишу с ошибками.

 

— Мама, неужели не ясно, что правильно пишется «глаЗность» — проверочное слово «глаз».

 

Я задумалась. Что-то в этом есть; во всяком случае, это нисколько не противоречит тому, что настоящая гласность — это то, что ты можешь озвучить, услышать и... увидеть; не закрывать глаза, а, набравшись мужества, смотреть и видеть. И это именно то, чему в клинике можно научиться: сложно, трудно, «через тернии к звездам», но без этого кто мы будем в нашем призвании психотерапии?

 

P.P.S.

Написанное мною — это не научная статья, не отчет о стажировках и не психологический анализ. Это мой дневник — маленькие зарисовки из жизни клиники и моей жизни в ней. О встречах, словах, поступках, мыслях, переживаниях, познаниях, людях, местах, камнях, деревьях и всем том, что называется жизнью.

 

Не судите строго: дневник — это не научный труд, а лишь строки, записанные наспех в маленький черный «стажировочный» блокнот. 

 

ГЕОГРАФИЯ МИЭК

МИЭК – с 1999 года!
Наши контакты

Россия: +7 918 343-74-86
Украина: +38 (067) 408-88-69
Казахстан: +7 (700) 999-58-88

смотреть контакты подробнее

Наши партнеры: alexeychick.ru, hpsy.ru, institut.smysl.ru
© Международный институт экзистенциального консультирования, 2020 г.
Все права защищены